справка
Русский раскол XVII века был спровоцирован проводимой при патриархе Никоне церковной реформой, задачей которой было исправление церковных книг и обрядов в соответствии с практикой греческих церквей. От официального православия отделились сторонники прежней богослужебной практики (старообрядцы), разделившиеся на множество толков и направлений. Они были осуждены Большим Московским собором 1666–1667 годов и подвергались разнообразным репрессиям вплоть до заката Российской империи. Церковное проклятие было официально снято со старообрядцев на Поместном соборе 1971 г.
По нескольку раз в год как по нотам разыгрывалось это представление на юго-западной границе Московского царства. Являлся обоз со смуглыми, смиренного вида людьми, которые на заставе жаловались: мы из восточных стран, греческой веры, я — игумен (архимандрит, епископ, иногда даже митрополит) такой-то, а это племянники мои («племянники» частенько были на самом деле вовсе даже купцами). Страждем мы под безбожными агарянами, одна у нас надежда — на благоутробие его пресветлого царского величества.
В Москву летела записанная со слов делегации слезная челобитная: царь-государь, смилуйся, пожалуй. Разматывались архивные столбцы, составлялась педантичная справка — сколько в аналогичных случаях отпущено приезжим в прошлом году, сколько в позапрошлом; наконец следовало окончательное распоряжение, и просителям отпускали щедрую милостыню в виде соболей и прочей пушнины. Изредка, правда, было иначе: если духовное лицо было уж очень высокопоставленное или сулило важные агентурные сведения, обоз пропускали в столицу и даже допускали «гречан» пред царские очи.
Такими в России в середине XVII века чаще всего видели греков. Имена городов, островов и земель, из которых те приехали, звучали здесь музыкой: казалось, что это должны быть гости не из провинций современной Оттоманской империи, но со страниц истории Вселенских соборов и житий великих святых — и все же в том, как их принимали, было нечто снисходительное. И еще одно: эти визиты, безусловно, для русского самолюбия были крайне лестными, но приезжие несколько смазывали картину тем, что иногда норовили благодетелей к чему-то побуждать, вольно или невольно ставя им дополнительные условия. Одолей турок, батюшка-царь, освободи нас, сделай Царьград православным городом — и вот тогда будешь второй Константин. Насаждай школы, печатни, книжную премудрость, все то, чего у нас на Востоке нету,— и вот тогда процветет вера Христова на твоей земле по-настоящему.
И наконец, самое главное. С оглядкой на них надо было теперь править наш русский обряд — хотя уж на этом-то они поначалу не настаивали вовсе, и вообще роль греков в истории русского раскола была в лучшем случае служебной: как царь-батюшка скажет, так тому и быть.
Что же рокового на самом-то деле в этой смене обряда, почему все стороны в поднявшейся смуте были готовы биться до последнего — и бились? Налицо, как водится, совершенно разные «потому что».
цитата
Вот собака, яко Никон, бл...ей сын, солгал! Обманул царя Алексея, треми персты креститися понудил: «Троица-де Бог наш, тремя персты и знаменимся»
Протопоп Аввакум, «Послание всем ищущим живота вечнаго», 1679
Вот Алексей Михайлович: после войн середины века, принесших ему титул самодержца «всея Великия и Малыя и Белыя России», после того как окрепшее государство начало по чуть-чуть, понемножку открываться, был убежден в двух вещах. Первое — нужна реформа, потому что нужно унифицировать благочестие, привести его к благолепному «вселенскому» знаменателю. Второе — конечная ответственность за эту реформу и вообще за спасение подданных лежит на нем, самодержце. В этом не было ни истерии, ни мании величия — такое вообще было не в характере царя; одна только честная сангвиническая убежденность, почти простодушная. С тем же простодушием государь выпросил с Афона в Москву «на время» голову Иоанна Златоуста и крест императора Константина Великого, а потом не стал возвращать и искренне недоумевал, почему монахи досадуют: ну мне же ведь нужнее, ну мы же им так щедро заплатили.
А вот — Никон, пленивший впечатлительного Алексея Михайловича и сделавшийся не просто патриархом, но вторым «великим государем», фактическим соправителем, которому во время интронизации царь, бояре и все люди поклялись слушать его во всем, «яко начальника и пастыря и отца краснейшего». Обольщение, правда, длилось недолго. В 1652 году став патриархом, в 1658-м Никон, почуяв охлаждение со стороны царя, оставил кафедру и уехал в Новоиерусалимский монастырь, любимое и программное свое создание. Двумя столетиями раньше подобные демарши со стороны тогдашнего московского митрополита Геронтия вынуждали Ивана III являться к владыке с повинной. В XVII веке такое уже не работало. Царь дулся, колебался, обдумывал компромиссные выходы, но в конце концов предал бывшего «собинного друга» невиданному суду вселенских патриархов с понятным исходом.
Никона, по существу, волновали не столько обряды, сколько взлелеянный им самим идеал независимой и могущественной церкви во главе с правителем-первосвященником. Осуществления его в русской истории он не мог увидеть — а потому готов был искать прецеденты где угодно, и в его писаниях неслучайно встречаются почти дословные совпадения с постулатами Григория VII и Бонифация VIII о «двух мечах» и «диктате папы». Впрочем, говорил он, «вера и убеждения мои — греческие»; то, что отличало русские богослужебные книги и обряды от греческих, представлялось ему неприятной порчей, которую нужно искоренить не во имя подчинения грекам, а наоборот: с этими самыми «греческими убеждениями» доказать не только русской пастве, но и церквам Востока, где именно нынче восседает «пастырь и начальник и отец краснейший».
На тех, кто этих великих целей не понимал и не принимал, он гневался зверски, со всей силой бешеного своего темперамента. Но ровно так же он гневался на царя и вельмож, учредивших «беззаконный», «сатанинский» Монастырский приказ, ведавший от лица государства делами церковных владений.
цитата
Как не знать, что знаешь, не помнить того, что помнишь? И тут нельзя судить: это мудро, это я буду исполнять, а то — пустяки, необязательно: кто тебя поставил судить так?
(Михаил Кузмин, «Крылья»)
Были и те, о ком в разговорах о расколе нередко забывают — трудяги, занимавшиеся самим исправлением книг. Здесь чем дальше, тем более очевидно было, что отечественной учености для этой работы категорически мало. Приходилось звать ученых греков, но куда чаще — ученых малороссов, которые быстро вошли в моду. А заодно принесли в Москву умение читать не только по-гречески, но и «по латыням», партесное многоголосие киевского образца, искусство хитрой, красочной и риторичной проповеди (неслыханное дело: до того в храмах разве что читали поучения святых отцов по книгам), тяжелые эрудитские вирши. И вообще барочную эстетику со всеми ее контрастами и экзуберанциями, которая у них-то уже проникла в плоть и кровь, но на Руси выглядевшую как-то деланно, не то пугающей, не то манящей диковиной.
И наконец, были те, кого ославили раскольниками: вот уж кто должен интересоваться обрядом самым живым образом. И действительно: казалось бы, не только в замене двоеперстия троеперстием им мерещилось догматическое преступление, ересь,— даже исчезновение союза «а» из текста Символа веры («рожденна, не сотворенна» вместо старого «рожденна, а не сотворенна») выглядело предательством веры; умрем, говорили они, за единый «аз» — и умирали.
Противникам никоновской реформы очень хотелось выглядеть именно что простым и очевидным движением: не хотим нового, оставьте все как было. Но в самих перегибах, в надрыве, в дроблении, в панически обостренном эсхатологизме не так много простоты: все диалектически вписано — как это ни странно — в новоевропейскую сложность и растерянность середины XVII века; не автоматическое сохранение старого уклада, а скорее попытка пересоздать и переосмыслить его. Плюс драматический страх перед Антихристом, прокрадывающимся в мир со страниц «порченых» книг, и не менее драматический кризис доверия к государству, которое, как получается, этому Антихристу пособничает и примеряет на себя его личину. Иными словами, нехитрая рациональная суть обрядовой реформы и тут осталась затемненной и непонятой.
В силу самой своей противоречивости русский раскол обречен на то, чтобы в него вчитывали самые разные вещи — вернее, подчеркивали в нем отдельные компоненты в ущерб прочим. Темное, неразумное обрядоверие. Борьба за мистические устои национальной жизни. Бунт толпы «невегласов» против людей, учившихся в европейских университетах (как иные никоновские справщики). Социальное движение против феодального гнета и усиления абсолютизма. А еще пролог к петровским реформам: «старина» оказалась настолько скомпрометированной, что апеллировать к ней стало делом заведомо неблагонадежным. И еще много всего, так много, что можно понять расколовождей, считавших, что в конечном счете их страсти — великий, судьбоносный эпизод даже не одной отечественной, но мировой истории.
Но вплоть до манифеста 1905 года «Об укреплении начал веротерпимости» государственное ведомство православного исповедания, напротив, сводило все это к очень локальному пункту. Как известно, Большой Московский собор 1666–1667 годов, заседавший — невиданное дело — под председательством патриархов Александрийского и Антиохийского, осудил и раскольников, и патриарха Никона, причем за ворохом богословско-канонических обвинений все-таки проступала главная причина что того, что другого осуждения: противление светской власти. На тех же патриархов и Никон «лаялся», когда они снимали с него украшенный жемчугами патриарший куколь: да подавитесь, голодранцы, авось хватит жемчугу на вашу-то бедность. И протопоп Аввакум: да куда вы годитесь нас учить, магометанские подданные, у вас самих православие под турками пестро стало. И в моральном смысле правыми в этот момент, вообще-то, оказались оба. Это нелогично, так не бывает. Но государству, когда оно берется за духовные дела, еще не такие чудеса под силу.